In Memoriam. Памяти друга (In Russian)
Священник Валерий Степанов (1971 - 2026)
[This In Memoriam piece in English will be published in a few days]
Сегодня исполняется девять дней со дня смерти священника Валерия Степанова. Ему было пятьдесят четыре года.
Десять дней назад я праздновал свой день рождения, и друзья прислали мне фотографии с Кипра – они вместе с отцом Валерием после литургии. Радостные и счастливые. Служили воскресную литургию, вместе пообедали, съездили поклониться гробнице святого Лазаря Четверодневного. Я смотрел на эти снимки и думал: вот он – живой, энергичный, в окружении людей, которых он любил. К вечеру многие разъехались-разлетелись. Отец Валерий решил остатся ещё на несколько дней. В понедельник утром снова отслужил литургию – в маленьком кипрском храме, с несколькими друзьями. И через некоторое время почувствовал себя плохо. Второй инфаркт. Сердце остановилось.
Тело только сегодня отправят в Москву. Теперь всё трудно: прямых рейсов нет, с трудом договорились через Белград, сербскими авиалиниями. Отпевание будет в четверг после литургии в храме Мартина Исповедника на Таганке. Похороны на Даниловском кладбище.
* * *
Встреча на Кипре была не случайной. Собравшиеся прихожане (бывшие прихожане) – это те, кто уехал из России: кто-то уже лет 10 назад, кто-то вскоре после февраля 2022-го.
Он умер сразу после этой встречи с друзьями. Наверное, для о. Валерия в этом есть утешение – Господь призвал его в момент радости, а не скорби. Но нам понять и принять это как утешение очень трудно. И трудно поверить, что его с нами больше нет.
* * *
Мы познакомились с Валерой в самом начале девяностых. Мне было 20 с небольшим, а ему скорее всего 19. Он пришел в небольшую общину, собравшуюся вокруг протоиерея Глеба Каледы в тогда ещё бывшем Высоко-Петровском монастыре.
Отец Глеб – фигура особого масштаба. Тайно рукоположённый в советские годы, он десятилетиями вёл подпольную церковную жизнь: совершал Евхаристию в своей небольшой квартире, вёл духовную работу – невидимо, на страх и риск. В 1990 году вышел из подполья и до своей смерти в 1994-м служил в Высоко-Петровском. Быть частью его общины – значило прикоснуться к живой традиции церковного подполья советских времен, к тому опыту и я бы даже сказал к тому подвигу, который предполагал жить по совести и не участвовать во лжи.
Мы пришли тогда в Церковь не за утешением, не за новой идеологией и даже не за чем-то практически полезным. Мы пришли в поисках правды. Была такая надежда – живая и немного головокружительная: правда существует, и Церковь о ней знает и говорит. Те, кто вместе были движимы этим поиском правды, относятся к этому опыту очень бережно: это не просто общая память и общий путь. Это какой-то совершенно особый опыт освящения жизни, о котором почти невозможно рассказать. Его можно только пережить. И если ты пережил это рядом с кем-то, он останется дорогим твоему сердцу навсегда – что бы потом ни происходило.
Чуть позднее эта надежда перемешалась с горечью. Мы продолжаем верить в Церковь – даже тогда, когда священники и епископы вокруг предают именно то, ради чего мы в неё пришли, превращаясь в «систему» – жесткую церковную корпорацию и защищая свои интересы (власть, ресурсы, авторитет) вместо Евангелия.
Но сама надежда – не пропала, не исчезла, не забыта.
Для меня Валера был из этого самого братства. И все, что я скажу дальше неотделимо от этого опыта.
* * *
Я был на его диаконской хиротонии в Богоявленском соборе, 5 июня 1996 года. За три дня до смерти он написал мне: «Серёжа, привет, сегодня 30 лет моей диаконской хиротонии, помнишь, как ты с Сашей Морозовым пришел и вы поддерживали меня в Богоявленском соборе?» Я был и на его священнической хиротонии в Храме Христа Спасителя, в 1999-м – ему тогда исполнилось двадцать восемь.
Рукоположили – и вскоре назначили в довольно неожиданное место. В храм святителя Николая Чудотворца на Трёх горах – большой, в центре города, буквально в нескольких сотнях метров от Белого дома. Он был приписным к Воскресенскому храму на Ваганьковском кладбище, где еще с советских времён распоряжался Юрий Иванович Сорокин – церковный староста с сочным кагэбэшным прошлым, типичная фигура ушедшей эпохи, но пригодившийся и в новых условиях. Настоятель – кажется, его звали о. Василий – занимался типичными поповскими делами – постоянно кого-то отпевал и на этом зарабатывал неплохие деньги, чем-либо интересоваться у него просто не было времени. Нужды в переменах, в создании общины он тоже не испытывал. Храм на Трёх горах был нужен системе как декорация: самостоятельным ему стать не давали, потому что вместе с ним патриархия получила в собственность пару офисных зданий. Естественно, их тут же сдали в аренду – деньги шли митрополиту Арсению (Епифанову), тогдашнему первому викарию патриарха по Москве. Сорокин осуществлял надзор и передачу денег. Отцу Валерию отводилась декоративная роль: служи, собирай общину, делай всё, что положено, но никаких вопросов не задавай.
Он только учился жить в этой системе и в какой-то момент сделал ошибку – однажды он задал вопрос. Этот вопрос стоил ему многого. И я подозреваю, что в итоге и самой жизни.
* * *
В начале двухтысячных у него сложился живой приход. Собрались и старые знакомые, и новые люди. Было в этом что-то настоящее – общее желание стать и быть общиной.
В какой-то момент в храме затеяли ремонт, получив на него большие деньги от правительства Москвы. Когда стали завозить материалы, прихожане, среди которых были в том числе и профессиональные строители, обратили внимание: то, что привозили, ни по качеству, ни по объему явно не соответствовало смете. А схема была нехитрой и по тем временам очень распространенной – украсть собирались много. Отец Валерий сделал то, чего делать не следовало: возмутился и заикнулся о том, что воруют, похоже, как-то уж слишком «нескромно».
Этого оказалось достаточно, чтобы у него возникли проблемы на долгие годы. Тогда мы этого ещё не понимали до конца.
Я в то время уже лет пять работал в патриархии. Помню поездку на Валаам с патриархом Алексием. Там, в каком-то дальнем скиту, когда вокруг почти никого не было, я улучил момент и подошёл к митрополиту Арсению. Описал ситуацию. Попросил об одном: не трогать общину, сохранить ее. Если отца Валерия переведут – приход будет разрушен.
Митрополит посмотрел на меня пустым взглядом и жестко ответил: «Я же не вмешиваюсь в твою редакционную работу– и ты никогда не вмешивайся в мою». Я рискнул продолжить: нет, это мой приход и решение, которое митрополит примет, коснется и меня лично. Он просто повернулся и ушёл.
Я оценил, что митрополит Арсений говорил со мной довольно откровенно. Как чиновник “со властью” с чиновником из другого ведомства.
Но для меня это был шок. Я как будто заглянул в бездну. У этих людей при власти и при деньгах, даже если они носят на груди панагию, нет никаких моральных ограничений и даже минимальной эмпатии – не потому что они сами по себе как-то по-особенному жестоки, а просто потому что вся система, в которой они составляют верхний эшелон, так устроена. Никто не требует от них человечности. Можно быть совершенно беспощадным, прикрываясь «интересами Церкви». Валера, попав под каток, не был первым и не был последним.
Сегодня митрополит Арсений по-прежнему жив. Ему семьдесят. Узнав о смерти Валеры, он, думаю, пожалеет: по-человечески, искренне. Но что именно он сломал ему жизнь двадцать лет назад – это ему в голову, вероятнее всего, не придёт.
* * *
А тогда отца Валерия отправили на «исправление» к протоиерею Александру Абрамову, в храм Мартина Исповедника на Таганке. Это было одно из самых страшных мест в церковной Москве. О том, каким был Абрамов, в московских церковных кругах было хорошо известно: человек властный, грубый, агрессивный и истеричный до невозможности, способный устроить скандал прямо в алтаре во время воскресной литургии так, что всё было слышно даже в храме. Я бывал там и сам слышал эти алтарные истерики – и это было известно многим, не только нам. Было больно – и от происходящего, и от собственного бессилия: никто ничего не мог поделать. Но Абрамов был успешным менеджером, знал «схемы» и входил в ближайший круг митрополита Арсения. В то время был совсем непотопляем (а теперь, говорят, куда-то пропал). Некоторые прихожане не выдерживали и уходили. В какой-то момент ушёл и я.
Там отец Валерий пробыл почти десять лет. О том, что происходило с ним в эти годы, он не рассказывал. Держался. И за это его в конце концов простили и даже признали «своим», встроенным в систему.
* * *
Наш приход оказался в прямом смысле свидетелем и невольным участником того, что происходило с Москвой и Россией в последние пятнадцать лет. К кому-то из прихожан, работавших в офисе иностранной компании, пришли люди с автоматами, устроили «маски-шоу» – и стало ясно, что оставаться в России опасно. Пришлось уехать. К кому-то пришли люди из ФСБ и объяснили, что хотят полностью отобрать бизнес. Наш прихожанин не поверил – и его профилактически по требованию мелкого(!) офицера ФСБ посадили в тюрьму просто чтобы припугнуть. Бизнес он в итоге отдал. У еще у одного прихожанина отобрали банк, а его надолго посадили под домашний арест. Дело сфабриковать так и не смогли, поэтому в итоге дали срок с таким расчетом, чтобы с учетом домашнего ареста освободить в зале суда. Но банк при этом отобрали. Нет, это были не лихие девяностые – всё это происходило в последние десять-пятнадцать лет. И отец Валерий знал это не по чужим рассказам: это были его прихожане и друзья, в судьбе которых он участвовал.
И буквально в то же самое время, в 2020 году, одна из его прихожанок стала федеральным министром и осталась прихожанкой, регулярно исповедуясь у отца Валерия.
Словом, он знал немало про характер высшей государственной власти изнутри. Но при этом искренне верил, что близость к ней открывает возможности «для добра» – и от этой близости ни в какую не хотел отказываться. Он не думал о том, что сохранять дистанцию с этой чёртовой властью необходимо. Наоборот, рассчитывал пользоваться возможностями по максимуму. Конечно, не афишируя.
* * *
В 2018 году его назначили настоятелем в крохотный домовый храм св. Александра Невского при Комиссаровском училище, рядом с метро «Маяковская». Небольшая общинка вновь собралась. И вновь началось что-то живое.
Во время пандемии он поступил смело – и думаю, даже не считал, что это какой-то риск. На литургии он отказался от общей лжицы и от одноразовых ложек: стал причащать прихожан большими частицами святых даров, обмакивая их в чашу. Это была в прямом смысле слова забота о людях, а не литургический эксперимент. Но его пастырская мотивация никого не интересовала. Когда в храм зашли случайные люди и увидели непривычное, они сразу же написали донос в патриархию. Обвинение прозвучало страшно: «Мы даже не поняли, в какой храм пришли – в православный или католический». Этого оказалось достаточно. На отца Валерия, насколько мне известно, тогда буквально наорал протопресвитер Владимир Диваков, многолетний секретарь патриарха по Москве. Пришлось отступить.
Снова та же история – не вписался, выскочил. Осадили моментально.
* * *
Литургия была центром его жизни. Он в ней жил – органично, уверенно, открыто. Когда он служил, было ощущение, что он погружается в радость и ему не терпится этой радостью поделиться. Он служил с улыбкой – немного хитрой, но светлой и даже заразительной.
Однажды в эфире его спросили, когда же человек наконец приходит к вере. Он ответил: «Жизнь человеческая – как созревание. Вот человек зреет-зреет, набирается соков – и падает в руку Божию». Это была его интонация: негромкая, без апломба, с той самой улыбкой.
Он жил в доме Нирнзее в Большом Гнездниковском – том самом московском «тучерезе» начала века, крышу которого воспел Михаил Булгаков. Он любил Москву – знал ее переулки, легенды, запахи. Несколько лет вёл авторскую программу «Москва: мифы и легенды» на телеканале «Столица». Защитил кандидатскую диссертацию. Преподавал.
Для него было важным вовлечь прихожан – и даже захожан – в орбиту совместной христианской жизни. Он не просто кормил бомжей на Курском вокзале – для него было важно вовлечь прихожан – сварить суп, купить им носки, приехать с одноразовой посудой на вокзал, чтобы накормить и поддержать бездомных. Он не просто устраивал рождественские представления – он буквально втягивал в них всех, кто готов был выйти на сцену или работать за сценой. Ему важно было, чтобы каждый желающий мог попробовать себя на клиросе. Для него было важно, чтобы на крещенские купания загород могли поехать все, даже если у тебя нет машины – для этого специально заказывали автобус, и многие ехали, хотя далеко не все ныряли в прорубь. Он умел сделать так, что человек вдруг обнаруживал себя частью общины не по долгу, не по приказу или благословению, а потому, что это хорошо и интересно. Каждый сам выбирал, в чём участвовать.
В проповедях он часто цитировал поэтов Серебряного века – так, будто это само собой разумелось. Жизнь, которую он строил вокруг себя, всегда была шире и глубже, чем то, что ему позволяла система.
Он курировал воскресные школы в Центральном викариатстве Москвы, долгое время был членом жюри православных кинофестивалей – в Москве и в Киеве. Церковными наградами его при этом обходили. Даже протоиереем он так и не стал.
* * *
После моего отъезда из России в феврале 2022 года мы переписывались, иногда созванивались – нерегулярно, кратко. Он был против войны. Но при этом явно не одобрял отъезда из России. Я с ним прямо об этом не говорил, но порой это звучало между строк. Некоторых прихожан он даже пытался подтормаживать – и порой мог пережать, не всегда удачно подбирал слова. Не потому что считал, что в Москве лучше. Скорее потому, что понимал: там будет много одиночества и растерянности. И переживал за уезжающих. Но уехали многие.
Когда мы созванивались, говорил со мной осторожно, с оглядкой – страх прослушки был совершенно очевиден, и я относился к этому с пониманием. Чувствовалось, что хотел сказать больше, но не решался. Да, он грустил, глядя на происходящее. Но выполнял все предписания патриархии – молчал, не высказывался, не подписывал. Был из тех священников, которых можно назвать антивоенными по убеждению – и конформистами по поведению.
Вот тут мы с ним расходились. Но общения не прерывали.
Когда я уезжал в Америку – на несколько недель, как тогда казалось, – мы попрощались как прощаются, когда собираются вернуться. Если бы не война.
* * *
Он всегда носил внутри себя горькую печаль. Не уныние – скорее постоянная тихая печаль, которая ослабляла его, жила в нём рядом с радостью и улыбкой. И он ничего не мог, а возможно и не хотел с этим ничего поделать. И всё же именно эта печаль делала его внимательнее к чужой боли.
Он выбрал мир с теми, кто не заслуживал мира. Он не хотел быть чужим для системы. И платил за этот выбор всю жизнь – тихо и без жалоб. В этом не было ни безразличия, ни пустоты. Он страдал от этого, но у него не хватало сил сопротивляться. Такое бывает, когда ты сам сознаёшь, что давление не прекращается, а твоих сил слишком мало. Человек, который в юности прикоснулся к традиции церковного подполья, – к тому опыту, где за правду платили жизнью, – не сумел противостоять давлению несравнимо более мелкому. Трагедия была именно в этом несоответствии. И он, думаю, сам это чувствовал. И сердце болело именно от этого.
Но даже в этой двойственности он искал возможность быть цельным. Он отдавал общине всего себя – и люди это чувствовали. Отвечали. Уезжали и возвращались.
Каким-то непостижимым образом он сохранил то, к чему прикоснулся в юности в общине отца Глеба Каледы, – умение нести людям радость. В общении с ним было что-то редкое и неистребимо живое. Он оставался человеком надежды – не в смысле риторики, а в смысле тепла, которым щедро делился с теми, кто был рядом.
Несколько прихожан специально прилетели на Кипр, чтобы побыть вместе с отцом Валерием – вспомнить, что такое быть его общиной. Он умер среди них, после литургии, после разговоров, после радостной встречи.
Ему было пятьдесят четыре года.
Царствия тебе Небесного!
PS: Написал быстро, по памяти – некоторые детали могут быть неточным.
PPS: Если материал был полезен или хотя бы интересен — подпишитесь, например, на месяц. Поддержать можно здесь >>>







Спасибо за такую чудесную статью! Мы были с мужем и сыном на его последней Литургии. Это очень большая
утрата!
Царство Небесное, вечная память.